«Глупо», - сказал он себе. - «Это было глупо. Так себя вести, когда пришёл Губер - глупо». Это слово загромыхало в его сознании, и он встал из кресла, кинул на пол журнал, который уже десять минут теребили его пальцы, и из которого не было прочитано ни слова. Он подошёл к окну, отодвинул занавеску и выглянул на улицу. Снаружи всё было серым: улица, машины, дома, деревья. Оглянувшись в комнату, он увидел бежевые с серым оттенком стены и несуразную мебель, и он задался вопросом, всё ли в порядке с его глазами, и не потерял ли он способность видеть яркость красок, и не навсегда ли весь этот мир останется для него в тусклых, приглушённых тонах.
И его мучил вопрос.
Что за вопрос?
Вопрос Губера, и причина его глупого поведения, когда тот к нему пришёл.
«Я должен был остаться в Канаде», - подумал он, отворачиваясь от окна. - «Мне не нужно было возвращаться».
После тех пришибленных недель опустошающей боли, проведённых им в больнице Бостона, он «без протеста» или без каких-либо других эмоций принял решение отца отправить его в Канаду, чтобы он несколько месяцев провёл с дядей Октавом и тетей Оливиной, которые жили в маленьком округе Сан-Антуан на берегу реки Ришелье, где когда-то его мать провела своё детство. И его маленький канадский мир сфокусировался на трёх точках: на скромной ферме, принадлежащей его дяде и тёте, на деревне, в которой было несколько магазинов, почта и станция техобслуживания «Сунокко», и на древней церкви - на маленьком белом здании, в подвале которого была мельница, и под которым неугомонно шумела река. В церкви он проводил очень много времени, хотя по началу ему это место показалось зловещим, скрипучим, трясущимся от мощного течения реки, которое вдыхало жизнь в это старое строение, заставляя скрипеть полы, дрожать стены, дребезжать окна. Как бы там ни было, он почти не молился. Он просто сидел. По канадским меркам зима была не самой суровой, но ветер дул без конца, разнося по улицам снег, который падал почти каждый день. Церковь была подходящим местом для отдыха после продолжительной дороги от фермы до деревни. Он мог зайти в один из сельских магазинов, затем на почту (по крайней мере, раз в неделю отец мог написать ему короткое письмо, чтобы «не терять связь», при этом не сообщая в сущности ни о чём), и после этого он не мог пройти мимо церкви, чтобы не зайти внутрь.
Бурное течение делало эту церковь говорящей или даже болтливой. «Болтливая» Церковь. Негромко гудел котёл, гоняя по трубам шипящий пар. Стены и окна о чём-то беседовали между собой, не умолкая. Он улыбнулся, когда впервые услышал этот шёпот и звуки тихой беседы. Это была первая его улыбка за долгие месяцы, словно эта церковь могла заставить его улыбнуться. Спустя какое-то время он всё-таки стал на колени и начал молиться. Его губы шептали старые французские молитвы, которые когда-то, очень давно он выучил с матерью: «Notre Pere», «Je Vous Salue, Marie» - слова, которые были бессмысленными, но могли хоть как-то его успокоить, словно между ним и церковью установились своего рода добрые товарищеские отношения.
Его тетя и дядя относились к нему со своего рода грубой нежностью и привязанностью. У них никогда не было детей, и им нужно было о ком-то заботиться, и у них, наконец, появилась возможность делать это тихо и терпеливо. Единственной слабостью его дяди было пристрастие к телевизору, от которого он не отрывался ни на минуту, работая на ферме или делая что-нибудь в сарае. Он по очереди перебирал все программы одну за другой, без разбору, будь там мыльная опера на французском языке или хоккейный матч с его любимыми «Канадцами» из Монреаля. Его тетя была маленькой энергичной женщиной, руки которой никогда не пустовали, а её пальцы шевелились без остановки, потому что она всё время вязала, штопала, шила, готовила, чистила, мыла, успевая довести до конца всё, что нужно было сделать по дому. И всё это она делала не произнося ни звука. Телевизор озвучивал их совместную жизнь.
Джерри немного говорил по-французски, чего было достаточно, чтобы завести друзей или подружиться с какой-нибудь девочкой, но он изо всех сил наслаждался отсутствием необходимости с кем-нибудь общаться, ему хватало звуков исходящих из телевизора. Он погрузился в ежедневную рутину, работая на ферме, проходя пешком путь от фермы до деревни и церкви, читая перед сном, отрезавшись в своём сознании от Монумента и «Тринити», словно по велению волшебной палочки телевизор его жизни переключился на другую программу - с ужасов новостей на неторопливый телесериал.
Всё больше и больше он привязывался к церкви. Он нашел в ней комфорт и уют, несмотря на прохладную атмосферу. Он где-то и когда-то читал о философах, о священниках или монахах, проведших свои дни и ночи в одиночестве, в молитвах, в размышлениях, в созерцании, и Джерри, казалось, смог бы постичь мир этих людей. Полуденное солнце было лишено тепла, и в церкви также было холодно, несмотря на пар, шипящий в трубах радиаторов, и Джерри вздрагивал, желая вернуться назад в тепло фермы.
Зима быстро пролетела, меняя друг за другом тихие дни и ночи. Монумент и «Тринити» оставались где-то в потустороннем мире, в другом времени и в другом измерении, не претендуя ни на что в жизни Джерри. Пока ему не позвонил отец, чтобы сказать, что пора вернуться домой. «Я по тебе соскучился, Джерри,» - сказал он. И Джерри почувствовал, как слёзы начали разъедать его глаза.
«Я по тебе соскучился, Джерри».
Хотя ему и не хотелось оставлять мир и чистоту Сан-Антуан, он почувствовал, что в словах отца скрывается импульс радости.